Неточные совпадения
В красавиц он уж
не влюблялся,
А волочился как-нибудь;
Откажут — мигом утешался;
Изменят —
рад был отдохнуть.
Он их искал без упоенья,
А оставлял без сожаленья,
Чуть помня их любовь
и злость.
Так точно равнодушный гость
На вист вечерний приезжает,
Садится; кончилась игра:
Он уезжает со двора,
Спокойно дома засыпает
И сам не знает поутру,
Куда поедет ввечеру.
Цветы, любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.
Всегда я
рад заметить разность
Между Онегиным
и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе
самом.
Я сидел у княгини битый час. Мери
не вышла, — больна. Вечером на бульваре ее
не было. Вновь составившаяся шайка, вооруженная лорнетами, приняла в
самом деле грозный вид. Я
рад, что княжна больна: они сделали бы ей какую-нибудь дерзость. У Грушницкого растрепанная прическа
и отчаянный вид; он, кажется, в
самом деле огорчен, особенно самолюбие его оскорблено; но ведь есть же люди, в которых даже отчаяние забавно!..
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. — Очень, очень
рад знакомству. А насчет вашей просьбы
не имейте
и сомнения. Так-таки
и напишите, как я вам говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда
сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все
и устроим… поговорим… Вы же, как один из последних, там бывших, может, что-нибудь
и сказать бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
Он, может быть,
и рад бы был душой,
Да надобности
сам не вижу я большой
Дочь выдавать ни завтра, ни сегодня...
А я,
не только впредь
не трону здешних стад,
Но
сам за них с другими грызться
рад,
И волчьей клятвой утверждаю,
Что я…» — «Послушай-ка, сосед»,
Тут ловчий перервал в ответ:
«Ты сер, а я, приятель, сед,
И волчью вашу я давно натуру знаю...
— Ты любишь эту арию? Я очень
рад: ее прекрасно поет Ольга Ильинская. Я познакомлю тебя — вот голос, вот пение! Да
и сама она что за очаровательное дитя! Впрочем, может быть, я пристрастно сужу: у меня к ней слабость… Однако ж
не отвлекайся,
не отвлекайся, — прибавил Штольц, — рассказывай!
И ну-ну-ну, ну-ну-ну: по всем по трем, вплоть до Питера, к Корзинкину прямо на двор. — Добро пожаловать. Куды какой его высокопревосходительство затейник, из-за тысячи верст шлет за какою дрянью. Только барин доброй.
Рад ему служить. Вот устерсы теперь лишь с биржи. Скажи,
не меньше ста пятидесяти бочка, уступить нельзя,
самим пришли дороги. Да мы с его милостию сочтемся. — Бочку взвалили в кибитку; поворотя оглобли, курьер уже опять скачет; успел лишь зайти в кабак
и выпить два крючка сивухи.
Аммос Федорович. А я на этот счет покоен. В
самом деле, кто зайдет в уездный суд? А если
и заглянет в какую-нибудь бумагу, так он жизни
не будет
рад. Я вот уж пятнадцать лет сижу на судейском стуле, а как загляну в докладную записку — а! только рукой махну.
Сам Соломон
не разрешит, что в ней правда
и что неправда.
Раз решив
сам с собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв, по крайней мере, на себя эту роль, — Вронский уже
не мог чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав в полк, пришел
не к нему первому. Серпуховской был добрый приятель,
и он был
рад ему.
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах
не стоит труда, что это ведет только к пошлости
и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука
и жизнь противоречат ему.] мы увидали, что
и умники наши, так называемые передовые люди
и обличители, никуда
не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре
и черт знает о чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных людях, когда
самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш
рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
В
самом деле, едва только поднялась метель
и ветер стал резать прямо в глаза, как Чуб уже изъявил раскаяние
и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, [Капелюха — шапка с наушниками.] угощал побранками себя, черта
и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень
рад был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего
не было видно.
— Брат, а ты, кажется,
и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы
сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что же больше этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что брат точно
рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть
не могло.
Приказчик улыбался, делая вид, что он это
самое давно думал
и очень
рад слышать, но в сущности ничего
не понимал, очевидно
не оттого, что Нехлюдов неясно выражался, но оттого, что по этому проекту выходило то, что Нехлюдов отказывался от своей выгоды для выгоды других, а между тем истина о том, что всякий человек заботится только о своей выгоде в ущерб выгоде других людей, так укоренилась в сознании приказчика, что он предполагал, что чего-нибудь
не понимает, когда Нехлюдов говорил о том, что весь доход с земли должен поступать в общественный капитал крестьян.
— Ну,
и без этого обойдемся, — сказал офицер, поднося откупоренный графинчик к стакану Нехлюдова. — Позволите? Ну, как угодно. Живешь в этой Сибири, так человеку образованному рад-радешенек. Ведь наша служба,
сами знаете,
самая печальная. А когда человек к другому привык, так
и тяжело. Ведь про нашего брата такое понятие, что конвойный офицер — значит грубый человек, необразованный, а того
не думают, что человек может быть совсем для другого рожден.
— Прошу покорно, садитесь, а меня извините. Я буду ходить, если позволите, — сказал он, заложив руки в карманы своей куртки
и ступая легкими мягкими шагами по диагонали большого строгого стиля кабинета. — Очень
рад с вами познакомиться
и,
само собой, сделать угодное графу Ивану Михайловичу, — говорил он, выпуская душистый голубоватый дым
и осторожно относя сигару ото рта, чтобы
не сронить пепел.
— Чего
не переносить? Я так часто просто
рад бывал, когда посадят, — сказал Набатов бодрым голосом, очевидно желая разогнать мрачное настроение. — То всего боишься:
и что
сам попадешься,
и других запутаешь,
и дело испортишь, а как посадят — конец ответственности, отдохнуть можно. Сиди себе да покуривай.
Он боялся, что когда придет к Лопуховым после ученого разговора с своим другом, то несколько опростоволосится: или покраснеет от волнения, когда в первый раз взглянет на Веру Павловну, или слишком заметно будет избегать смотреть на нее, или что-нибудь такое; нет, он остался
и имел полное право остаться доволен собою за минуту встречи с ней: приятная дружеская улыбка человека, который
рад, что возвращается к старым приятелям, от которых должен был оторваться на несколько времени, спокойный взгляд, бойкий
и беззаботный разговор человека,
не имеющего на душе никаких мыслей, кроме тех, которые беспечно говорит он, — если бы вы были
самая злая сплетница
и смотрели на него с величайшим желанием найти что-нибудь
не так, вы все-таки
не увидели бы в нем ничего другого, кроме как человека, который очень
рад, что может, от нечего делать, приятно убить вечер в обществе хороших знакомых.
— А я
не хотел вас пропустить через Берн,
не увидавшись с вами. Услышав, что вы были у нас два раза
и что вы пригласили Густава, я пригласил
сам себя. Очень, очень
рад, что вижу вас, то, что Карл о вас пишет, да
и без комплиментов, я хотел познакомиться с автором «С того берега».
В голосе Гани слышалась уже та степень раздражения, в которой человек почти
сам рад этому раздражению, предается ему безо всякого удержу
и чуть
не с возрастающим наслаждением, до чего бы это ни довело.
Есть в крайних случаях та степень последней цинической откровенности, когда нервный человек, раздраженный
и выведенный из себя,
не боится уже ничего
и готов хоть на всякий скандал, даже
рад ему; бросается на людей,
сам имея при этом
не ясную, но твердую цель непременно минуту спустя слететь с колокольни
и тем разом разрешить все недоумения, если таковые при этом окажутся.
Что бы они ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то,
и я ужасно
рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети, но
не потому, что я
сам был ребенок, а потому, что меня просто тянуло к детям.
— Хорошо тебе наговаривать, родитель, да высмеивать, — как-то застонал Галактион, — да. А я вот
и своей-то постылой жизни
не рад. Хлопочу, работаю, тороплюсь куда-то, а все это одна видимость… у
самого пусто, вот тут пусто.
Рад бы душой подождать,
не то что до Макарья, а хоть
и год
и дольше того, да
самому, братец, хоть в петлю лезь…
— Уж как мне противен был этот тюлень, — продолжал свое Смолокуров. — Говорить даже про него
не люблю, а вот поди ж ты тут — пустился на него… Орошин, дуй его горой, соблазнил… Смутил, пес…
И вот теперь по его милости совсем я завязался.
Не поверишь, Зиновий Алексеич, как
не рад я тюленьему промыслу, пропадай он совсем!.. Убытки одни… Рыба — дело иное: к Успеньеву дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до
самой последней поры придется руки сложивши сидеть.
И то половины с рук
не сойдет.
— Да, — продолжал Смолокуров, — этот тюлень теперича
самое последнее дело.
Не рад, что
и польстился на такую дрянь — всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня
не лежало сердце к этому промыслу. Знаешь ведь, что от этого от
самого тюленя брательнику моему, царство ему небесное, кончина приключилась: в море потоп…
— Да, попробуй-ка пальцем тронуть Прасковью Патаповну, — охая, промолвил Василий Борисыч. — Жизни
не рад будешь. Хоть бы уехать куда, пущай ее поживет без мужа-то, пущай попробует, небойсь
и теперь каждый вечер почти шлет за мной: шел бы к ней в горницу. А я без рук, без ног куда пойду, с печки даже слезть
не могу. Нет уж, уехать бы куда-нибудь хоть бы на
самое короткое время, отдохнуть бы хоть сколько-нибудь.
— Молви, лебедка, матери: пущай, мол, тятька-то на нову токарню денег у меня перехватит. Для тебя, моя разлапушка,
рад я радехонек жизнью решиться,
не то чтобы деньгами твоему родителю помочь… Деньги что?.. Плевое дело; а мне как вам
не пособить?.. Поговори матери-то, Паранюшка…
И сам бы снес я, сколько надо, Трифону Михайлычу, да знаешь, что меня он
не жалует… Молви, а ты молви матери-то, она у вас добрая, я от всего своего усердия.
—
И то правда, — согласился голова, — без нашей, значит, подписи поверить казначею никак невозможно… Тенетнику-то давеча что летало!.. — задумался он. — Опять же мошка!.. Такого дня во все лето
не бывало! Нет уж, как ни верти, придется до той недели обождать, — решительно сказал Алексею. —
И рад бы радехонек… Со всяким бы моим удовольствием, да
сам видишь, какое дело подошло…
Собирает он казачий круг, говорит казакам такую речь: «Так
и так, атаманы-молодцы, так
и так, братцы-товарищи: пали до меня слухи, что за морем у персиянов много тысячей крещеного народу живет в полону в тяжелой работе, в великой нужде
и горькой неволе; надо бы нам, братцы,
не полениться, за море съездить потрудиться, их, сердечных, из той неволи выручить!» Есаулы-молодцы
и все казаки в один голос гаркнули: «Веди нас, батька, в бусурманское царство русский полон выручать!..» Стенька Разин
рад тому радешенек,
сам первым делом к колдуну.
Откушал Патап Максимыч икорки да балычка, селедок переславских, елабужской белорыбицы. Вкусно — нахвалиться
не может, а игумен рад-радехонек, что удалось почествовать гостя дорогого. Дюков долго глядел на толстое звено балыка, крепился, взглядывая на паломника, — прорвало-таки, забыл Великий пост, согрешил — оскоромился. Врагу действующу, согрешили
и старцы честные. Первым согрешил
сам игумен, глядя на него — Михей со Спиридонием. Паломник укрепился,
не осквернил уст своих рыбным ядением.
—
Сама знаешь чего!..
Не впервой говорить!.. — молящим голосом сказал Самоквасов. — Иссушила ты меня, Фленушка!.. Жизни стал
не рад!.. Чего тебе еще?.. Теперь же
и колода у меня свалилась — прадед покончился, — теперь у меня свой капитал; из дядиных рук больше
не буду смотреть… Согласись же? Фленушка!.. Дорогая моя!.. Ненаглядное мое солнышко!..
— Вчера вечером, заключив из одной вашей фразы, что вы
не понимаете женщины, я был
рад, что мог вас на этом поймать. Давеча, поймав вас на «дебюте», — опять-таки ужасно был
рад,
и все из-за того, что
сам вас тогда расхвалил…
— Здравствуй, мой милый. Барон, это вот
и есть тот
самый очень молодой человек, об котором упомянуто было в записке,
и поверьте, он
не помешает, а даже может понадобиться. (Барон презрительно оглядел меня.) — Милый мой, — прибавил мне Версилов, — я даже
рад, что ты пришел, а потому посиди в углу, прошу тебя, пока мы кончим с бароном.
Не беспокойтесь, барон, он только посидит в углу.
Мне даже казалось, что иначе его
и представить нельзя,
и хоть я
и в
самом деле был
рад, что его осрамили, но
не винил его.
Когда они вышли на крыльцо, меньшой всё спрашивал у брата: «ну, что ты, как, расскажи»,
и всё говорил, как он
рад его видеть, но
сам ничего
не рассказывал.
Он чрезвычайно
рад был брату, с уважением
и гордостью смотрел на него, воображая его героем; но в некоторых отношениях, именно в рассуждении вообще светского образования, которого, по правде сказать, он
и сам не имел, умения говорить по-французски, быть в обществе важных людей, танцовать
и т. д., он немножко стыдился за него, смотрел свысока
и даже надеялся, ежели можно, образовать его.
Он был так мило любезен
и так искренне
рад, что со стороны, слыша его солидный голос, кто-нибудь мог подумать, что говорит
не кто иной, как радушный, хлебосольный хозяин этого дома-дворца, построенного
самим Растрелли в екатерининские времена.
На другой день Крапчик, как только заблаговестили к вечерне, ехал уже в карете шестериком с форейтором
и с саженным почти гайдуком на запятках в загородный Крестовоздвиженский монастырь, где имел свое пребывание местный архиерей Евгений, аки бы слушать ефимоны; но, увидав, что
самого архиерея
не было в церкви, он,
не достояв службы, послал своего гайдука в покой ко владыке спросить у того, может ли он его принять,
и получил ответ, что владыко очень
рад его видеть.
— Да. Но последним вашим поступком, именно присылкой этого вот
самого гранатового браслета, вы переступили те границы, где кончается наше терпение. Понимаете? — кончается. Я от вас
не скрою, что первой нашей мыслью было обратиться к помощи власти, но мы
не сделали этого,
и я очень
рад, что
не сделали, потому что повторяю — я сразу угадал в вас благородного человека.
Полковник был от души
рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в
самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был
не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку
и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку.
«Да, все это — дребедень порядочная!» — думал он с грустью про себя
и вовсе
не подозревая, что
не произведение его было очень слабо, а что в нем-то
самом совершился художественный рост
и он перерос прежнего
самого себя; но, как бы то ни было, литература была окончательно отложена в сторону,
и Вихров был от души даже
рад, когда к нему пришла бумага от губернатора, в которой тот писал...
— Вот люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я
рад, что нынче по крайней мере вы здесь
и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но
не он ли меня натолкнул на то же
самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом,
не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня
и плакал, как баба,
и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого
и услыхал.
Вид его был совсем сумасшедший. С широкою, торжествующею улыбкой, полной безмерной самоуверенности, осматривал он взволнованную залу
и, казалось,
сам был
рад беспорядку. Его нимало
не смущало, что ему придется читать в такой суматохе, напротив, видимо радовало. Это было так очевидно, что сразу обратило на себя внимание.
— Очень
рад, что вы пришли к таковому здравому заключению. Но слушайте, что будет дальше. У нас, в России, если вы лично ничего
не сделали, то вам говорят: живи припеваючи! у вас же, во Франции, за то же
самое вы неожиданно, в числе прочих, попадаете на каторгу! Понимаете ли вы теперь, как глубоко различны понятия, выражаемые этими двумя словами,
и в какой степени наше отечество ушло вперед… Ах, ЛабулИ, ЛабулИ!
Тот вдруг как вскочит:"Вот как бил! вот как бил!" — да такую ли ему, сударь, встрепку задал, что тот
и жизни
не рад."Коли ты, говорит,
не смыслишь, так
не в свое дело
не суйся!"А за перегородкой-то смех,
и всех пуще заливается та
самая стряпка, которой он своих собственных три целковых дал.
— Да заодно
и сам уж промок, — прибавила весело Мавра Кузьмовна, — так вот, отцы вы наши, как я об нашем деле радею, каких вам слуг добываю, что из-за рюмки сивухи, а уж
не из чего другого,
рад жизнь потерять.
Он
не понимал, что она осталась такою же, а изменился он
сам, его взгляд на нее,
и теперь восторженно вспоминал о той, разлуке с которой был
рад несколько часов тому назад, как освобождению из душной тюрьмы.
—
Рад, очень
рад, — потирая руки, сказал Корнилий Потапович,
и даже, что за последнее время почти
не случалось, оставил молодого доктора обедать, а
сам уехал с визитами.
— Merci! — отвечал Дубовский, торопливо выпивая вино,
и, видимо, тронутый за чувствительную струну, снова продолжал: — Я был, однако, так еще осторожен, что
не позволил себе прямо отнестись в редакцию, а вот именно
самого Павла Николаича, встретив в одном доме, спрашиваю, что могу ли надеяться быть напечатан у них. Он говорил: «Очень хорошо, очень
рад». Имел ли я после того право быть почти уверен?